В. Мякишев НОРМА В „РУСКОЙ МОВЕ” „ЛИТОВСКОГО СТАТУТА” 1588 ГОДА

                                                                            

Главная | Статьи и сообщения
 использование материалов разрешено только со ссылкой на ресурс cossackdom.com

                                           

    Владимир Мякишев

                                                                                                                                   Польша 

                                   

НОРМА В „РУСКОЙ МОВЕ” „ЛИТОВСКОГО СТАТУТА” 1588 ГОДА

 

        В конце XVIII века известный польский историк права Тадеуш Чацкий, первым из ученых обратившийся к текстам Литовских Статутов, о своих побочных – можно сказать „лингвистических” – впечатлениях писал: W ruskim języku ... nie było gramatyki, nie było zatem prawideł języka [Czacki: 66]. Исследователя, должно быть, удивила необычная пестрота увиденной „рускомовной” картины, когда подавлящее большинство явлений сопровождалось почти обязательной поливариантностью. Представления об организации литературных языков – известные на то время и ставшие привычными позже – такой „калейдоскопической” структуры не допускали. Тому должна была препятствовать норма.

        Много позже уже с позиций специалиста – безотносительно к категоричной оценке Т. Чацкого – о специфике нормированности „руской мовы” (РМ) говорил Н. Толстой: „Если для польского литературного языка того времени установление нормы не представляло особых трудностей, то промежуточные звенья спектра (польский – западнорусский лит. – древнеславянский) оказывались менее нормализованными и представляли собой часто компромиссные опыты литературного языка: древнеславянские – западнорусские; западнорусские – польские; древнеславянские – западнорусские – польские” [Толстой: 245].

        Само наличие проблемы „норма в «мове»” предопределяется (а острота вопроса подогревается) рядом причин, на которые справедливо указывает Е. Целунова: „Во-первых, нормированность литературного языка предполагает его кодифицированность в грамматических руководствах, либо – как это было с церковнославянским языком до XVI в. – существование большой письменной традиции, обусловливающей эксплицитное усвоение норм литературного языка. У «простой мовы» не было ни того, ни другого” [Целунова: 21]. В качестве кодифицирующего источника не может рассматриваться „Граматыка словенская” студента Сорбоны Иоанна Ужевича 1643 г. – ее единичные списки на латыни[1] скорее всего не покидали территории Франции, а главное – не были в состоянии воздействовать на упорядочение административного литературно-письменного языка ВКЛ ни хронологически, ни „тематически”[2]. Во-вторых, как считает чешская исследовательница, „сомнения в нормированности «простой мовы» вызваны недостаточной изученностью текстов на этом языке и, как это ни кажется парадоксальным, нежеланием исследователей попытаться выявить какую-либо грамматическую норму. ... как правило, ... характеристики отдельных грамматических явлений сопровождаются ремарками типа: «часто встречаются», «массово употребляются», «наряду с ... часто употребляются ...» и под.” [Целунова: 22].

                Предлагаемая работа на основе восполнения статистического пробела в описании языка Статута (речь пойдет только о фонетике) ставит целью рассмотрение особенностей „рускомовной” нормы вообще.

        Избранный для исследования текст по праву называют “вышэйшай ступенью развiцця юрыдычнай мовы Вялiкага Княства Лiтоўскага” [Жураўскi: 507-508]. Мало того, что создание Статута приходится на вторую половину XVI века, т. е. время основной нормализации делового языка ВКЛ [Мозер: 229], именно печатный кодекс знаменует собой пик этого процесса, „адлюстроўвае кульмiнацыйны перыяд у развiццi афiцыйна-дзелавой мовы як у сэнсе паўнаты яе функцый, так i ў плане ўдасканалення яе выяўленчых магчымасцей” [Крамко: 4].

        От языковой системы Статута мы вправе ожидать большей стабильности и упорядоченности по сравнению с актовыми документами. Высокое „качество” в данном случае гарантировала прежде всего „марка” Канцелярии. В ВКЛ не было специальных центральных учреждений по управлению различными сферами жизни страны, наподобие московских приказов, великокняжеские органы управления были представлены Канцелярией и Скарбом. Их служащие принадлежали к числу наиболее образованных людей государства, составляли его интеллектуальную элиту.

        Основное руководство над работами по составлению правовых кодексов осуществлял канцлер ВКЛ, причем наибольшие заслуги в подготовке III Статута принадлежали Остафию Воловичу и Льву Сапеге. Масштабы личностей одного и другого – людей больших достоинств, гуманистов и блестящих стилистов – их деятельное участие в редактировании главного правового документа государства обосновывают справедливость примерки к ним почетного звания „верховных редакторов языка”, именно так образно назвал „уряд” канцлера Ю. А. Лабынцев [Лабынцев: 48].

        Даже с учетом того, что, покинув Канцелярию, статутовый текст прошел через руки работавших у Мамоничей наборщиков и правщиков (а в их старательности и подготовке – с учетом результата работы – сомневаться не приходится), „станы” ВКЛ получили своего эталон „руской мовы”. В качестве такового Статут стал ориентиром, на который вольно или невольно равнялись авторы и переписчики административных текстов[3], законодателем и регламентатором языковой „моды”, а вернее нормы.

        Подробнее остановимся на специфике понятия, являющегося основным в настоящем исследовании. В любой языковой среде существует интуитивное представление о правильном и неправильном. Для литературно-письменного языка одной интуиции недостаточно, нужна сознательная установка на правильность, ориентация на утвердившиеся образцы, наконец, регламентация [Ицкович: 6]. Кодифицирующего начала, как уже упоминалось, „мова” была лишена, а вот без равнения на разнообразные образцы дело не обошлось. Как отмечает М. Мозер, „«простомовные» авторы ориентировались на свое знание родного «руського», польского и церковнославянского языков” [Мозер: 249]. С той лишь оговоркой, что канцелярская разновидность „мовы” в отличие от религиозно-полемической влияния церковнославянского практически избежала, приведем еще одну подобную точку зрения, высказанную на далеком втором Съезде славистов М. Рудзиньской: „W swych częściach składowych język urzędowy był wyrazem zachowawczości elementów starosłowiańskich, zaborczości wpływu polskiego, zwierciadłem, odbijającym rozwój języka białoruskiego, a częściowo i ukraińskiego. W całości był on charakterystyczną ilustracją tak skomplikowanego tworu, jak Wielkie Księstwo Litewskie” [Rudzińska: 104].

        Подобная многонацеленность, толерантная позиция к выбору языковых средств в рамках не только отмеченных горизонталей „свое – чужое”, „традиционно-письменное – живое-разговорное”, но и вертикали „старое – новое” предопределяла своеобразие нормы в „руской мове”, не допуская, а предполагая широкую вариативность. Обязательность последней становится причиной того, что современная трактовка варьирование формы – как объективного и неизбежного следствия языковой эволюции [Горбачевич: 29], ступени к естественному отбору одного из двух или многих – применительно к „мовам” скорее не срабатывает: существование вариантов здесь возводится в норму.

        Наличие очевидных закономерностей в использовании того или иного комплекса вариативных, как правило, языковых проявлений определенно свидетельствует об упорядоченности системы – только нормированность „мовы” базировалась не на кодификации, а на узусе, употребительности. Как отмечал П. Плющ, „носители и защитники «мовы» сами практическим путем создавали известный узус” [Плющ: 229], формируя неписанные письменные правила.

        Что за этими правилами стояло? Прежде всего, здравый смысл. Еще В. М. Русановский в свое время заметил: „Литературные языки донационального периода поддерживают стабильность своей системы путем отрицания разговорных, прежде всего диалектных, вариантов” [Русановский: 57]. Административного языка ВКЛ это положение касается в самой большой степени[4] – с учетом необходимости быть понятным на всей территории государства он и формировался как наддиалектный и даже в определенной мере „искусственный”. И здесь его узусная норма, казалось бы, попадала в ловушку противоречия. С одной стороны, по мере развития РМ обращается к народно-разговорным разновидностям языка, отражает актуальные процессы, наблюдавшиеся тогда в белорусском и украинском, с другой, исходя из принципа целесообразности отчетливо дистанцируется от живых говоров. „Руская мова” нашла выход из этого положения: через фильтры узусной нормы в основном „пропускала” лишь те актуальные языковые явления, что были общими для белорусских и украинских территорий. 

        Что же держалось на расстоянии? Нормой не допускалось фонетическое письмо. Его единичные проявления в ЛС – это случаи фиксации Щ вместо СЧ: ЩОГО3 (цифра в верхнем индексе при словоформе указывает на общее количество словоупотреблений) вместо С ЧОГО; ЩАСТИ вместо С ЧАСТИ; Ш Ч вместо С Ч: Ш ЧИМ КОЛЬВЕК; оглушение в конце слова: КГНИХ // КНИХ (ср. КНИГ66 // КГНИГ5) и наречие СНАТЬ (ср. СНАДНЕЙ2). Этим небогатый перечень примеров записи по принципу „как слышится, так и пишется” в тексте Статута практически исчерпывается – если не считать трех-четырех случаев проявления откровенной польской огласовки[5] и, конечно же, аканья. Но последнее заслуживает более обстоятельного разговора.

        Общий список статутовых примеров, которые можно было бы соотнести с аканьем и гипераканьем, на первый взгляд, выглядит достаточно представительно: он включает свыше 80 словоформ, представляющих немногим более двух десятков различных основ. Однако удельный вес форм с аканьем и гипераканьем (ниже обозначено звездочками) на фоне „правильных” вариантов однокорневых слов не дотягивает до 0,02 %. Применительно же ко всем потенциально возможным случаям фиксации в статутовом тексте этой разговорной особенности произношения О-предударного статистика обернется цифрой со множеством нолей после запятой. Но и это еще не последний аргумент в пользу неприятия „руской мовой” аканья. Случаи ДАРАСТИ – ДОРОСТИ102 (для опрощения не буду здесь и далее приводить однокорневых употреблений ДОРОСЛЫХ, НЕДОРОСЛЫЙ, НЕДОРОСЛОСТЬ, которые также учитываются в общей – обозначенной в инициале – статистике), ПАЗВАТИ2 – ПОЗВАТИ503, ПАСЛАНЕЦ – ПОСЫЛАТИ103, РАЗУМЕТИ2 – РОЗУМЕТИ91, СТАРОНА – СТОРОНА862, ТАГО – ТОГО951, *КОРАТИ – КАРАТИ252, *ТОКОВЫЙ5 – ТАКОВЫЙ824 вполне можно трактовать как опечатки, именно так делали справщики и наборщики Мамоничей, когда в втором и третьем переизданиях кодекса исправили неунифицированные употребления. В иных случаях наличие А в словах обусловливается воздействием польского языка – это лексемы с чередованием корневого гласного в форме несов. вида глагола: ВЫГАНЯТЬ2, ВЫЗВАЛЯТЬ, НАРАБЛЯТЬ, ПОЗВАЛЯТЬ2, ПОМАГАТЬ5; либо влиянием терминологической традиции – как в случае с явно терминологизированной ПАРУКОЙ31 (лишь один раз ПОРУКА)[6]. К примерам фиксации аканья и гипераканья приводила путанница между лексемами, которые несли в себе приметы омофонов: ЗОСТАВИТИ130 оставить – ЗАСТАВИТЬ; ЗАСТАВИТИ109 заложить, отдать в заклад *ЗОСТАВИТИ2, ЗАСТАВНИК37*ЗОСТАВНИК; ЗАСТАТИ25 застать, обнаружить *ЗОСТАТИ8; а также особое стремление избежать разговорно-диалектной – акающей – маркировки при записи/наборе сугубо книжных латинских заимствований: *ОПЄЛЕВАТИ – АПЕЛЕВАТИ54, *ОРЕНДА – АРЕНДА12. Таким образом, ни один из 80-ти „статутовых” примеров лексем с подозрением на аканье не содержат свидетельств в пользу терпимости „рускомовной” нормы по отношению к этому фонетическому явлению.

        Еще более непроницаем узус для диалектных черт регионального характера. Статут не фиксирует случаев цеканья и дзеканья, замены в на л, перехода о, е в у, ю в закрытых слогах и под. Такая региональная черта, как украинское смешение е – и с большой натяжкой может быть соотнесена разве что с несколькими примерами типа СВЕРЕПИЙ13 – СВИРЕПИЙ, ЗВЕРХНОСТЬ21 – ЗВИРХНОСТЬ3, таким образом, фиксируется так же редко, как, например, польские огласовки носовых: ВОНТПЛИВЫЙ4, ВШЕХМОКГОНЦЫЙ (но ВСЕХМОГУЩИЙ2), ПРЕНКГИР.

Вообще тему польского влияния на язык Статута при рассуждениях о норме нельзя обойти вниманием. Кроме всего узко-диалектного и лежащего за пределами отмеченной выше „блокады” способа записи „на слух” за пределами „рускомовной” системы находится еще один значительный пласт – это чужеродные восточнославянским языкам фонетические характеристики, проникающие в текст вместе с полонизмами. Так, на основе формальной статистики может создаться впечатление, что наряду с полногласием (2870 статутовых фиксаций[7]) „руской мове” присуще вариантное неполногласие, причем в западнославянской – польской и в ряде случаев чешской – огласовке (923 фиксации[8]). Это, однако, не соответствует действительности: сам факт лексического заимствования не переносит автоматически на почву принимающего языка фонетических процессов, отражаемых воспринятым словом. Административный язык ВКЛ отчетливо „снисходителен” к чужому, но не до той меры, чтобы соответствовать известному определению Пушкина и быть „переимчивым и общежительным” [Пушкин: 499]. „Мова” принимает многое, но далеко не все из принятого допускает в свою святая святых – систему. Критерием адаптации становится не частотность того или иного явления – она применительно к терминам высока[9], а воспроизводимость заданной заимствованием модели. Неполногласие в западнославянской форме таковой на почве РМ лишено. Аналогичным образом – несмотря на активность проявления в текстах – за пределами „мовной” системы оказываются привязанные исключительно к полонизмам и характеризующиеся отсутствием „тиражируемости” такие фонетические явления, как, напр., своеобразное развитие праславянских сочетаний гласных с плавными согласными и отсутствие мягкого л после губных из j. В то время как в абсолютном большинстве статутовых примеров (1502 словоформы) между твердыми согласными находим привычные восточнославянским языкам группы or, ol, er, el[10], встречаются также – всего в 19 случаях – слова с польскими огласовками: ar перед переднеязычными: ВЗГАРЖАТИ2 (но ЗГОРДИТИ2), ЗМАРТВЫХ ВСТАНЬE (но МЕРТВЫЙ), КГАРНЕЦ, САРНА, ТВАРДОУСТЫЙ (но УТВЕРДИТИ18); ir, il перед иными согласными: ЧВЕРТЬ7 (из ćwirć от *czćwirć) (но ЧЕТВЕРТЬ68), ВИЛЬКОМИРСКИЙ (но ВОЛК, ВОЛКОВЫЙСКИЙ); łu после зубной согласной: ПРОДЛУЖЕНЬЕ5 (но ПРОДОЛЖЕНЬЕ3, ДОЛГО9). Наряду с ожидаемой реализацией сочетаний trъt > trot (КРОВ5 и КРОВНЫЙ14, ДРОВА8 – 27 употребления) наблюдаем польский фонетический вариант КРЕВНЫЙ39, развивающий в слабой позиции вторичный слоговой КРВИ7 и КРВАВЫЙ39, ТРВАТИ12. Статут дает также примеры местных диалектных реализаций КРЫВАВЫЙ4, ДРЫВА. 
Преобладание западнославянских форм над восточнославянскими, наблюдаемое в статуте единожды и только применительно к следствиям развития группы trъt (97 употреблений против 32), объясняется тем, что слова в польской огласовке волею случая оказались терминами, чем обеспечили себе высокую частотность[11]. В целом если что-то в Статуте поддерживает внешнее впечатление о влиянии польской фонетической системы на западнорусскую, то прежде всего это понятия из сферы юриспруденции, поскольку правовая терминология в ВКЛ была в основном польской по происхождению. 

        Продолжив в таком же ключе изыскания, можем представить более полный перечень фонетических явлений, наблюдаемых в „мове”, но не характеризующих ее собственную систему в том виде, к каковому стремится норма – в нашем случае узусная. Таким образом, реализовался бы предложенный Б. А. Успенским подход к выявлению механизма РМ. Этот авторитетный исследователь заметил в свое время: „если церковнославянский может быть описан как независимая и самостоятельная языковая система, то признаки „простой мовы” определяются в ее противопоставленности церковнославянскому, диалектному или польскому языку (иначе говоря, если церковнославянский язык может быть описан как система правил, то „проста мова” может быть описана как система запретов)” [Успенский: 70].

        Вместе с тем, как нетрудно убедиться, использование методики доказательств „от противного” способно продемонстрировать лишь удерживаемые на дистанции – нежелательные и инородные для „мовы” – проявления. Представление же только „системы запретов” далеко не гарантирует исчерпывающего описания „мовного” механизма.        

          Позволю себе предложить другую концепцию интерпретации природы „мовной” нормы. В ее сформулировании поможет известная цитата академика Л. В. Щербы, который, ратуя за культуру речи, сказал: когда чувство нормы воспитано у человека, он начинает понимать „всю прелесть обоснованных отступлений от нее” [Щерба: 10]. В РМ множество отклонений от единообразного написания, но в своем абсолютном большинстве они обоснованы. Только чтобы понять эту внутреннюю мотивацию, надо брать во внимание многообразие влияний, воздействующих на создание и развитие канцелярского языка ВКЛ. До ранга принимаемого нормой вырастали как следствия живых процессов, характеризующих эволюцию белорусского и украинского языков, так и то „мертвое”, что составляло традицию – свою, западнорусскую, древнерусскую и, отчасти, польскую. Это была норма „обоснованной дозволенности”: поливариантной во всем языке (вследствие наличия разнообразных влияний) и в каждом конкретном случае предопределенной по меньшей мере одним из „резонов”. Система же „запретов” лишь ограничивала рамки „обоснованной дозволенности”.

        Обратимся к иллюстрированию выдвинутых положений. Итак, отражению следствий общих – „западнорусских” – языковых процессов противодействовало стремление писать по традиции. Узусная норма РМ допускала сосуществование на письме результатов этих встречных тенденций. Она часто формировалась на стыке „живое – традиционное”, „новое – старое”, предполагая разные пропорции компонентов соотношения.

        Скажем, к самым ярким „рускомовным” фонетическим процессам той поры относится замена безударного я на е. В Статуте в корнях слов этот переход фиксируется достаточно последовательно: под ударением в основном находим я, без ударения е: напр., ДЕСЯТЫЙ6, -ДЕСЯТ(ЫЙ)46, ДЕСЯТНИК, но ДЕСЕТЬ22, ДЕСЕТИ28; ПРИНЯТИ79, но ПРИНЕЛА3; ВЗЯТИ154, но УЗЕЛА; СВЯТО, но СВЕТОЕ19 и т. д. Из общего правила выбиваются термины, употребление которых подчинено стремлению к унификации, что в ряде случаев предопределяет наличие кажущихся „сбоев” в системе. Так, при „верных” написаниях форм с ударным корнем ВЯЗ119 (ВЯЗЕНЬ56, ОБОВЯЗОК18 и др.) и безударным ВЕЗ211 (НАВЕЗАТИ40, ВЕЗЕНЬЕ155), употребление термина УВЯЗАНЬЕ62 // УВЕЗАНЬЕ11 противоречит отмеченной закономерности. Аналогично наряду с ожидаемыми ударным СЯГ11 (ПРИСЯГЛЫЙ11) и безударным СЕГ105 (ПРИСЕГНУТИ73, ОТПРИСЕГНУТИ17 и др.) находим формы с безударным СЯГ-108: ПРИСЯГНУТИ62, ОТПРИСЯГНУТИ25 и др. Возможность исключения из правил в данном случае задается самим исходным термином ПРИСЯГА75 // ПРИСЕГА123, как видим, доминирующие позиции в этой паре занимает вариант, равняющийся на „неправильный” с позиций РМ полонизм.

        Так вот с учетом всех статутовых словоформ – в том числе терминологизированных и в этом качестве неподатливых на внейшие процессы – удельный вес примеров, не подчиняющихся действующему фонетическому закону сохранения ударного я и перехода безударного я в е, относительно невысок – 31 %. Примерно такое же соотношение старых и новых форм (34 – 66 %) наблюдается в написании суффикса деепричастий настоящего времени: -ЯЧ-(-АЧ-)45 // -ЕЧ-131 (напр., БОРОНЯЧИ // БОРОНЕЧИ11; ВИДЯЧИ2 // ВИДЕЧИ2, ХОТЯЧИ5 // ХОТЕЧИ36). Кстати, это один из немногих случаев, когда живое речевое явление отражается в суффиксальной системе языка Статута: по нашим наблюдениям, „рускую мову” отличает предрасположенность к моновариантной передаче слово- и формообразующих суффиксальных элементов.
        Нагляднее всего столкновение традиции с речевой действительностью выступает в вариантном написании возвратного местоимения СЯ709 – СЕ707. Близкая к равновесию статистика характерует все возможные употребления словоформы: в препозиции по отношению к глаголу 117 – 97, в дистантной препозиции: 312 – 275, в составе глагола: 264 – 314, в дистантной постпозиции: 16 – 21. В то же время в устойчивых сочетаниях – под влиянием польских прототипов – троекратно доминируют формы с е: ЗАСЕ20// ЗАСЯ10, ПРЕД СЕ94 // ПРЕД СЯ24.
        Представленные статутовые данные не только подчеркивают высокую степень открытости „руской мовы” на живые фонетические процессы, но и демонстрируют немалую строгость системы. Впечатление размытости действующих здесь правил во многом создается за счет привнесенных извне лексем, часто законсервированных в своей фонетической форме, образно говоря, имеющих статус терминологической неприкосновенности.
        Картину, подобную описанной (т. е. с дозволенной узусом вариантностью на оси „живое – традиционное”), наблюдаем в случаях письменной фиксации результатов отвердения шипящих, Ц и Р. 
        Первые, находившиеся в это время на пути „к окончательному отвердению, раньше всего начали обозначать эту твердость при и” [Карский: 484]. В Статуте в корневых сочетаниях ЖИ202 – ЖЫ81 (напр., ЖИВОТ41 // ЖЫВОТ9, ПОЖИТОК34 // ПОЖЫТОК16), ШИ32 – ШЫ13 (ШИРОКИЙ12 // ШЫРОКЫЙ7, ШИНК11 – ШЫНК4), ЧИ708 – ЧЫ289 (напр., ЧИНИТИ595 // ЧЫНИТИ245, ПРИЧИНА88 // ПРИЧЫНА34) наблюдаем удивительное согласие цифр в пропорции форм внешне смягченных и отражающих отвердение, причем только около 30 % всех корневых шипящих[12] (Ж – 28,6; Ш – 28,9: Ч – 28,9) несут на себе печать актуального фонетического явления.
        Письменный стандарт, ориентир на традиционное написание столь же силен в представлении суффиксов – скажем, на стыке корня и суффикса в глагольных и именных формах (напр., ПОЛОЖИТИ17 // ПОЛОЖЫТИ2, ВЗРУШИТИ4 // ВЗРУШЫТИ, ГРАНИЧИТИ5 // ГРАНИЧЫТИ4; ОТЧИЗНА56 // ОТЧЫЗНА18, МАТЧИН9 // МАТЧЫН3) наблюдается ЖИ157 // ЖЫ39, ШИ13 // ШЫ3, ЧИ163 // ЧЫ79 – т. е. удельный вес „твердых” суффиксальных фиксаций в Статуте соответственно составляет Ж – 19,9 %, Ш – 18,8 %, Ч – 32,6 %. 

        Окончания же оказываются более „склонными” к отражению живого произношения: графически закрепленная твердость фиксируется почти в каждом втором случае: Ж – 43 %, Ш – 45,8 %, Ч – 48 %[13]. Сравн. в сущ. женск. рода род. предл. ед., им. вин мн. (напр., ВЕЖИ13 // ВЕЖЫ8): ЖИ22 // ЖЫ23; прил. и субст. прил. (напр., ЧУЖИЕ12 // ЧУЖЫЕ14): ЖИ38 // ЖЫ22; сущ. им. вин. мн. (напр., ГРОШИ31 // ГРОШЫ31): ШИ23 – ШЫ36; прил., числ. и мест. (напр., ИНШИЙ117 // ИНШЫЙ125, ПЕРВШИЙ47 // ПЕРВШЫЙ47, НАШИХ383 – НАШЫХ159): ШИ720 – ШЫ381; дееприч. (напр., ВЫНЯВШИ6 // ВЫНЯВШЫ6): ВШИ373 – ВШЫ343; сущ. ж р. i основ род. предл. ед., им. вин. мн. (напр., РЕЧИ108 – РЕЧЫ159): ЧИ122 – ЧЫ163 дееприч. (напр., БОРОНЕЧИ6 // БОРОНЕЧЫ5): ЧИ461 – ЧЫ369; причастия (напр., НАЛЕЖАЧИЙ27 // НАЛЕЖАЧЫЙ14): ЧИ95 – ЧЫ83.

        Мера отражения статутовым текстом отвердения р несколько превосходит рассмотренный уровень фиксации отвердения шипящих. Правда, подтверждение тому лучше искать не в примерах с сочетаниями РИ // РЫ – особенно на стыке основы слов и окончаний: здесь нередки ненормативные написания с мягким р вместо твердого (ср. КОТОРЫЙ642 // КОТОРИЙ103, ДОБРЫЙ52 // ДОБРИЙ7 и т. д.). Подобные случаи характеризуют скорее не смешение и и ы, присущее украинским говорам, только орфографическое колебание, порожденное стремлением к гиперкорректности [Карский: 381]. Так вот, в корнях слов твердое р вместо мягкого отмечается в 19 % употреблений: РИ252 // РЫ59 (напр., КРИВДА190 // КРЫВДА51, ПРИВИЛЕЙ57 // ПРЫВИЛЕЙ3); в приставках ПРИ1341// ПРЫ254 (кстати, равно как и предлогах: ПРИ317 // ПРЫ65) – в 16 % (напр., ПРИСЕГА335 // ПРЫСЕГА79, ПРИЧИНА107 // ПРЫЧИНА17). Указанные показатели удельного веса твердого р в статутовом тексте заметно возрастают после исследовательского обращения к сочетаниям РЯ // РА. В корнях слов – при исключении терминологического ВРЯД1268 // ВРАД49 – почти половина р представлена твердо: РЯ54 // РА52 (напр., ГОРЯЧЫЙ13 // ГОРАЧЫЙ17, ПОРЯДОК34 // ПОРАДОК25 и т. д.). Еще активнее отображается живой языковой процесс в написаниях Р, РА в конце слов: им. ед. агентивов: РЬ7 // Р129 (напр., ГСДРЬ6 // ГСДР85, ПИСАРЬ1 // ПИСАР43 и др.); род. вин.: РЯ17 // РА99 (напр., ГСДРЯ17 // ГСДРА74, ПИСАРА23 и др.) – соответственно 95 и 85 %.

        И все же наиболее последовательно и масштабно текст кодекса фиксирует следы отвердения Ц – процесса, начавшегося позже, чем отвердение шипящих [Булыка: 113]. В корнях слов во всех без исключения случаях употребляется ЦЫ10 (напр., ЦЫГАН3, ЦЫБУЛЯ2 и др.), равно и в окончаниях сущ. им. вин. мн. ЦЫ84 (напр., РОЗНИЦЫ8, КОПЦЫ4 и др.). Вариативность появляется только в написании суфф. ЦИЯ2 // ЦЫЯ60 (напр., АПЕЛЯЦИЯ1 // АПЕЛЯЦЫЯ35, СТАЦИЯ // СТАЦЫЯ5 и др.) и окончаний сущ. род. дат. предл. ед. ЦИ5 // ЦЫ160 (напр., МОЦИ // МОЦЫ38, ПОЛОВИЦИ // ПОЛОВИЦЫ9 и др.) – в обоих случаях „твердые” формы составляют 97 % . Об отвердении ц в Статуте наглядно свидетельствует также одна графическая примета. „Рускомовный” текст изредка использовал так называемое Є-перевернутое – особую букву для обозначения несмягченного Е после твердых согласных. Кодекс в этом отношении не был исключением, на его страницах встречаем 16 примеров с наглядной твердостью ц: в корнях ЦЕ53 // ЦЄ10 (ЦЕЛОСТИ5 // ЦЄЛОСТИ2, ЦЕНА40 // ЦЄНА2 и др.), в суф. ЦЕ3 // ЦЄ2 (АПЕЛЯЦЕЯ3 // АПЕЛЯЦЄЯ2) и окончаниях сущ. дат. предл.: ЦЕ77 // ЦЄ4 (ОПЕЦЕ15 // ОПЕЦЄ3, ШЛЯХТЯНЦЕ2 // ШЛЯХТЯНЦЄ).
        В соответствии с сухими цифрами статистики таким же высоким, как в случае с отвердением ц, оказывается статутовый процент фиксаций отвердения губных. Согласные б, п, в, м, стоящие в конце слов, а также в положении перед j „обыкновенно из полумягких превращались в твердые” [Карский: 332]. В конце слов ь после губного фиксируется всего один раз – КРОВЬ // КРОВ2, и это при наличии 82 употреблений с твердым губным: КРОМ41, СЕМ14, ОСМ22, ГОЛУБ. Перед „йотом” ь после губных фиксируется 5 раз (ЗДОРОВЬЕ2, КРОВЬЮ, ЛУБЬЯ, ПЬЯНСТВО) в то время как написания с ъ отмечаются в 40 примерах[14]: ЗДОРОВЪЕ12, ХОРУГОВЪЮ8, СВЕРЕПЪE6, БЪЮЧЫ2 и др. Всего же в Статуте 95, 5 % губных в указанных позициях графически представлены твердыми. Но даже такая высокая степень отражения актуального фонетического процесса отнюдь не свидетельствует о том, что оставшиеся 4, 5 % примеров написаний, сориентированных в написании на традицию, стоят за пределами узусной нормы. 
        Представление следствий перехода е в о после шипящих и ц перед твердыми согласными предварим обобщенной информацией. Достаточно строгому соблюдению правила – е не подвергается изменениям перед мягкими, но дает о перед твердыми (прежде всего под ударением и очень часто в безударной позициии) – в Статуте противостоит сильно ослабленное стремление следовать старой орфографии либо требование унификации в написании словоформ.
        Так, в корнях последовательно встречаем ЧО27 перед твердыми (напр., ПЧОЛЫ20, ЧОРНЫЙ4), ЧЕ219 перед мягкими (напр., ЧЕЛЯДЬ123, ЧЕСТЬ25), варианты отмечаются в парадигме слов ЧОЛОВЕК109 // ЧЕЛОВЕК15, ЧОТЫРЕ94 // ЧЕТЫРЕ2 (но ЧЕТВЕРТЫЙ, ЧЕТВЕРТЬ – все ЧЕ70), КРЕЧОТ2 // КРЕЧЕТ, ПОЧОТ5 // ПОЧЕТ, не отражают отвердения единичные ЧЕРГА, НИКЧЕМНЫЙ, ПРОЧЕТШИ... (всего 8 словоформ). В общей сложности отклонения от правил составляют 5, 6 %. В суффиксах же и окончаниях на сотни примеров „правильной” записи „рускомовныйecррhh” фонетический процесс не отражают всего две словоформы – полонизмы РУЧЕНО и БЕСПЕЧЕН.

        Подобная положение наблюдаем в примерах с Ж. В корнях примеры исключения из общего правила еще фиксируются, причем весь их ряд исчерпывается парадигмой с корнем ЖЕН- // ЖОН-: наряду с „правильными” формами: ЖОНА133, ЖОНКА6 но ЖЕНЕ3, ЖЕНЬНИЙ4, ЖЕНЬСКИЙ5 „неправильные” – это единичное ЖЕНОЮ (ср. ЖОНОЮ11) и неожиданно частотное ЖОНЕ31 – в дат. предл. падежах ед. (видимо, вследствие выравнивания орфографии). В суффиксах и окончаниях переход ЖЕ в ЖО наблюдаем только перед твердыми. Достаточно сказать, что в полной и краткой формах „статутовых” страд. прич. суффикс -ОН после Ж фиксируется 431 раз, лишь в одном примере видим -ЕН, но это единственный случай, когда после суффиксального гласного следует мягким согласный: ОБТЯЖЕНИ. Впечатление абсолютной строгости системы нарушают лишь регулярная вариативность в написании частиц. Будучи грамматически неизменными и потому более стабильными, они в значительной мере удерживаются в одной из своих форм: ЖЕ334 // ЖО11, но ВЖЕ6 // УЖЕ // ВЖО187 // УЖО. Высокая частотность воспроизведения служебных слов в тексте закрепляет то или иное написание как основное, более устойчивое по отношению к возможным изменениям.

        Наиболее последовательно переход е в о после Ш отражается глагольными формами с корнем ŠЪD: в глаг.: ШЕЛ5 // ШОЛ49 (напр., ВШЕЛ4, ВОШЕЛ – ПРИШОЛ13, ВЫШОЛ4); в дееприч.: ШЕДШЫ32 // ШОДШЫ7 (напр., ДОШЕДШЫ12, ПРИШЕДШЫ5 – НАШОДШЫ2, ПРИШОДШЫ). А в окончаниях – в основном кратких и полных форм прил. – абсолютно доминирует о – 573 фиксации против 10 с е (ср. НАШОГО216 // НАШЕГО8, НИЗШОГО и др. сравн. прев.44 // ПИЛЬНЕЙШЕГО).

             Переход е в о после Ц можно усмотреть в окончаниях твор. ед. и дат. мн. сущ. – в силу исключительной редкости других случаев отражения влияния форм твердого склонения на мягкое в Статуте: твор. -ЦЕЮ // -ЦОЮ21 (напр., ПОЛОВИЦЕЮ // ПОЛОВИЦОЮ, ГРАНИЦОЮ6, РУЧНИЦОЮ3); -ЦЕМ2 // -ЦОМ37 (напр., ЛИЦЕМ2 // ЛИЦОМ30, ВЫВОЛАНЦОМ3, ИСТЦОМ2); дат. -ЦЕМ // -ЦОМ6 (напр., СТАРЦЕМ // СТАРЦОМ, ПОСЛАНЦОМ, КУПЦОМ) – всего 94, 1 %.

        В качестве последней упомянем такую фонетическую особенность РМ как переход В>У. В большинстве случаев этот процесс отмечается в предлоге: В2131 // У201, составляя 8, 62 % статутовых употреблений. В приставках и корнях указанная замена отмечается заметно реже – только в вариантных формах составляет 5,72 % употреблений: В-643 // У-39 (напр., ВСЕ374 // УСЕ5; ВЗЯТИ161 // УЗЯТИ2; ВСХОТЕТИ24 // УСХОТЕТИ6).

        Переход У в В, судя по статданным, отражался „мовой” более охотно – в 16 % употреблений. Ср. предлог У286 // В55, вариантные формы приставочных образований У870 – В169 (напр., УЧИН-417 // ВЧИН-81, УВЯЗАНЬЕ111 // ВВЯЗАНЬЕ2, УПОМИНАНЬЕ60 // ВПОМИНАНЬЕ2). Но и в этом случае особняком стоят не учтенные в приведенной статистике терминологизированные: УРЯД122 // УРАД5 // ВРЯД1155 // ВРАД44, а также частица УЖЕ // УЖО // ВЖО187 // ВЖЕ6.

        В заключение подведем краткие итоги. При отсутствии нормы кодифицирующей деловой письменный язык ВКЛ имел норму узуальную. И хотя некоторые исследователи утверждают, что по отношению к литературным языкам донационального периода следует говорить не о норме, а о языковом образце [Taszycki: 222], применительно к РМ периода ее расцвета речь может идти именно о норме, причем не о „некоторой степени нормированности «мовы»” [Мозер: 249], а о достаточно строгой системе обоснованных позволений и ограничений. Эта четкость рельефнее проступает по мере выделения из „мовы” и неучета в анализе следствий языковых процессов и просто явлений, диктуемых традицией либо привносимых извне.

        Границы недопустимого в „мове” предопределяются комплексом запретов – напр., на обращение к фонетической записи, на фиксирование узкорегиональных черт и тиражирование (воспроизводимость модели) заведомо чуждых восточным славянам языковых особенностей. Допустимое же – включенное в арсенал „мовных” средств – обусловливается „мотивированной дозволенностью”. Основанием для письменной „легализации” „руской мовой” тех или иных языковых явлений/фактов служит либо их верность традиции, либо – в случае с инновациями – принадлежность хотя бы к одному из многообразных влияний, воздействующих на развитие РМ.

        Сложное взаимопроникновение разных языков и диалектов, сопровождавшее эволюцию „мовы”, в соединении с равнением на прежние стандарты орфографии обусловили специфику этого письменного языка – существование некоей „внутримовной” многовекторности, обернувшейся терпимостью к необычайно развитой поливариативности.

        В работе на примере текста ЛС-1588 проанализированы границы вариативности РМ в таком динамичном (пожалуй, самом формально неупорядоченном) уровне языка как фонетика. И хотя представляемая картина, как правило, оказывается затемненной действием графических норм письма и мера фиксации результатов каждого конкретного фонетического явления своеобразна (амплитуда колебаний в рассмотренном материале составляет 5 – 95 %), важно, что в случаях с главными фонетическими процессами, являющимися непременным атрибутом, визитной карточкой РМ, узусная норма ориентируется на живой вариант.

 

                                                   Литература

1. Булыка  А.М. Развiццё арфаграфiчнай сiстэмы старабеларускай мовы. – Мiнск, 1970 – 173 с.

2. Горбачевич К. Нормы современного русского литературного языка. – Москва, 1978. – 239 с.

3. Жураўскi A. I. Старабеларуская лiтаратурно-пiсьмовая мова // Францыск Скарына i яго час. Энцыклапедычны даведнiк. – Мiнск, 1988. – С. 507-508.

4. Ицкович В. А. Языковая норма. – Москва, 1968. – 93 с.

5. Карский  Е. Ф. Белорусы. Т. II. – Варшава, 1908. – 597 с.

6. Крамко I. I. Характар моўнай нормы Статута Вялiкага княства Лiтоўскага 1588 года // Беларуская лiнгвiстыка. 1991. Вып. 39. С. 3-7.

7. Лабынцев Ю. А. „Статут Великого княжества Литовского” 1588 г. – памятник белорусской старопечатной литературы // Советское славяноведение. 1988. 5. C. 75-84.

8. Мозер М. Что такое „простая мова”? // Studia Slavica Hung. 47/3-4. 2002. C. 221-260.

9. Плющ П. П. Русская „простая мова” на Украине в XVIXVIII веках // Начальный этап формирования русского национального языка. – Ленинград, 1961. – С. 219-236.

10. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в 10 т. Т. 7. – Москва-Ленинград, 1951 – 766 c.

11. Русановский В. М. Вопросы нормы на разных этапах истории литературного языка. // Вопросы языкознания. 1970. № 4. С. 54-68)

12. Соболевский А. Грамматика И. Ужевича // Чтения в Историческом обществе Нестора Летописца. Кн. XIX, Вып. II. Отдел V. – Киев, 1906 – C. 3-7.

13. Толстой Н. И. Взаимоотношения локальных типов древнеславянского литературного языка позднего периода (вторая половина XVI - XVII вв.) // Славянское языкознание. Доклады советской делегации. V международный съезд славистов. –  Москва, 1963. – С. 130-272.

14. Успенский Б. А. Языковая ситуация Киевской Руси и ее значение для истории русского литературного языка. – Москва, 1983. – 144 с.

15. Целунова Е. А. К вопросу о нормированности Юго-западного литературного языка XVI-XVII вв. // Языкознание. 1988. № 39 (2). C. 21-33.

16. Щерба Л. В. Спорные вопросы русской грамматики // Русский язык в школе. 1939. № 1, с. 10-22.

17. Wszystkie dzieła Tadeusza Czackiego. T. I.  – Poznań 1843. – 341 s.

18. Rudzińska M. Charakterystyka języka urzędowego Wielkiego księstwa Litewskiego // II Międzynarodowy zjazd slawistów. Księga referatów. Sekcja językoznawstwo. – Warszawa, 1934. – S. 100-104.

19. Taszycki W. Geneza polskiego języka literackiego świetle faktów historyczno-językowych // Lingua posnaniensis. 1951. № 3. S. 222.


[1] На сегодняшний день известна в двух списках: Национальной библиотеки в Париже, датированный 1643 г., и  библиотеки г. Арраса (Франция) 1654 г.

[2] Иоанн Ужевич ориентируется в своей „Граматыке” на описание не актово-канцелярской, а религиозно-полемической разновидности „мовы”. Не случайно А. И. Соболевский характеризовал описываемый здесь язык как „юго-западный литературный язык XVII века” [Соболевский, Грамматика: 6].

[3] Так, И. И. Крамко пишет, что именно первопечатный кодекс „ ... выконваÿ ускосна ролю фактычнага заканадаÿцы побач з прававымi таксама i моÿных нормаÿ. Статут 1588 года ... сваiм тэкстам даваÿ узор гэтай мовы i прынцыпы выбару моÿных сродкаÿ” [Крамко: 7].

[4] Ср. высказывание на этот счет Б. А. Успенского: „Статус государственного языка способствовал кодификации «простой мовы». В то время как язык частных и местных актов и грамот в силу своей ограниченности, локальной направленности носит следы местного говора, иногда доходя почти до транскрипции живого произношения и живых форм речи, канцелярский язык тяготеет к стандартизации и кодификации” [Успенский: 69].

[5] Это ЗЫСЧЕТЬ (ср. ЗЫЩЕТЬ4); ВПУШЧАЮЧИ (ср. ВПУЩАЮЧИ2); ВСЧАЛСЕ  (ср. СЕ ... ВЩЕЛО и того же корня ВЩИНАТИ); МУЗЧЫЗНА (ср. МУЖЧИЗНА2 // МУЩИЗНА2).

[6] К слову сказать, форма ПАРУКА не соответствовала этимологически верному и безвариантному в Статуте ПОРУЧИТИ7 и ПОРУЧЕНЬЕ4, потому в случае с поручителем авторы текста и наборщики воспользовались свободой выбора – ориентировались и на глагольную и на именную словобразовательную основу: ПОРУЧНИК15 – ПАРУЧНИК10.

[7] Группа oro представлена в 1249 формах (СТОРОНА902, ДОРОГА112, БОРОНИТИ70, ГОРОД35 и др.), группа ere – в 1136 (ПЕРЕД400, ЧЕРЕЗ356, ДЕРЕВО63, СТЕРЕЧИ27 и др.), группа olo – в 484 (ГОЛОВА314, ВОЛОКА80, ПОЛОНЕНИК23, ГОЛОД13 и др.), группа ele – в 1 (СЕЛЕЗЕНЬ).

[8] Польская огласовка с группой ro представлена в 353 формах (ГРОД325, КРОТЬ15, ПРОЖНО3 и др.), с группой re – в 319 (ПОТРЕБА137, ПРЕД СЕ118, ПРЕ-44 и др.), с группой lo – в 28 (ЧЛОНОК18, ХЛОП10), кроме того, в 223 примерах фиксируются чешские огласовка la  и ra (ВЛАСТНОСТЬ194, ВЛАДЗА28, БРАМА).

[9] В статутовом материале свыше 70 % всех примеров с неполногласием представляют всего три самые частотные по употреблению лексемы: ГРОД325, ВЛАСТНОСТЬ194, ПОТРЕБА137.

[10] Напр., ДЕРЖАТИ316, ГОРЛО219, ПЕРВШЫЙ163, ПЕРВЫЙ130, СМЕРТЬ107, ЗУПОЛНЫЙ74, ДОЛГ71 и др.

[11] КРВАВЫЙ и КРВИ в этом отношении не являются исключением, поскольку выступают в словосочетаниях УЧИНОК КРВАВЫЙ, РЕЧ КРВАВАЯ, ВЕ КРВИ ПОВИННАЯ.

[12] Подсчеты, правда, не учитывают случаев с употреблением корневого ЧИ- // ЧЫ- в словах ЧИЙ72 // ЧЫЙ112, ЧИМ24 // ЧЫМ25. аналогия конечных -ИЙ // -ЫЙ, -ИМ // -ЫМ в указанных формах и окончаниях прилагательных, некоторых разрядов местоимений выделяет примеры ЧИЙ // ЧЫЙ, ЧИМ // ЧЫМ из ряда прочих рассмотренных и проанализированных.

[13] Общая статистика в данном случае выглядит следующим образом: ЖИ65 // ЖЫ49, ЧИ698 // ЧЫ644, ШИ1016 // ШЫ860.

[14] Статистика взята без учета 7 случаев с выносным губным перед j (ЗДОРОВЕ3, БЕЗПРАВЕ и др.), хотя по правилам исследования старых старых текстов подобные употребления следовало бы также причислить к группе преобладающих вариантов.